Юханнес резко повернулся ко мне. На лице у него было написано удивление, но одновременно и что-то другое. Возможно, гнев или подозрение. Я тут же пожалела, что задала этот вопрос.
Мы стояли перед одной из картин Майкен с бокалами фруктового коктейля в руках. На картине была нарисована пожилая изможденная женщина на больничной койке. Она лежала в позе зародыша, руки и ноги были странно вывернуты. Картина называлась «Судорога». На женщине не было ничего, кроме прокладки для взрослых. Над ее головой в воздухе вились белые сперматозоиды с длинными хвостиками.
— Что ты знаешь о Вильме? — спросил Юханнес.
— Ничего. Только что, когда я тебя разбудила тогда в саду, первое, что ты сказал: «Вильма?»
— А… — Черты его лица смягчились, настороженность во взгляде исчезла. — Вильма моя племянница.
— Вот как, — ответила я.
Сколько ей лет? — хотелось мне спросить. Как часто вы встречались? Вы были в хороших отношениях? — вопросы вертелись у меня на языке. Я хотела спросить, каково это — общаться с ребенком, играть с ним, ухаживать за ним, будить его по утрам, помогать делать домашние задания.
Своих племянников я почти не видела. После смерти моих родителей: сперва умер папа, а через год вслед за ним ушла и мама — мы стали все реже общаться по телефону, писать письма, ездить в гости друг к другу. Уле, Ида и Йенс жили со своими семьями в Брюсселе, Лондоне и Хельсинки и были по горло заняты работой на разных должностях, от консультанта до директора по маркетингу, и своими домашними заботами. Я никогда их не навещала — и представить не могла, чтобы кто-то из моих племянников влетел ко мне в комнату и крикнул:
— Доррит! Тетя Доррит! Вставай!
Это было бы так же невероятно, как услышать «Мама, вставай!»
Как бы то ни было, я не осмелилась расспрашивать Юханнеса о Вильме.
Мы прошли к следующей картине, изображавшей тоже женщину, но на этот раз молодую, в длинном белом платье и вуали. Она плыла под водой и пыталась поймать за хвостики сперматозоиды, пытавшиеся от нее ускользнуть. «Фертильность» — так это называлось.
Дальше была небольшая картина, тридцать на тридцать сантиметров, на которой Майкен изобразила зародыш еще во чреве матери — на кроваво-красном с синими прожилками фоне. Зародыш был изображен в профиль, но странно повернут: он словно смотрел на зрителя. Голова его была откинута назад, два раскосых овала на месте глаз, казалось, смотрели в разные стороны. Еще не сформировавшийся нос без ноздрей выделялся на бледно-синем сморщенном личике. А рот — рот прежде всего бросался в глаза: он был неестественно большим, губы — ярко-красными, растянутыми то ли в зловещей ухмылке, то ли в гримасе страдания. Было непонятно, живой ли это зародыш или уже мертвый, нормальный он или с каким-нибудь уродством или отклонением. Я наклонилась, чтобы прочитать подпись под картиной. «Быть или не быть — вот в чем вопрос», — называлась она.
Я не смогла удержаться от смеха. Юханнес посмотрел на меня и тоже засмеялся, каким-то робким, неуверенным смехом, так что непонятно было, смеется ли он из вежливости, потому что я смеюсь, или просто он так всегда смеется.
Майкен, которая до этого беседовала с Алисой и Ваней, теперь спешила к нам с бокалом в руке.
— Вам это кажется смешным? — удивленно спросила она, показывая на картину.
— Да, — ответила я. — Или… нет. И да и нет. Она неприятная. Но смешная.
— Хм, — задумчиво произнесла Майкен, — почти то же самое я чувствовала, когда писала ее. Только в другой последовательности: сперва она представлялась мне каким-то черным юмором, но в процессе работы над ней зародыш становился все страшнее. Под конец я стала его побаиваться. Мне до сих пор не по себе.
Я смотрела на подругу, пока она говорила: зеленые глаза излучали спокойствие и гармонию. Но уголок одного глаза у нее едва заметно подергивался. Этот нервный тик вместе с напряженной линией губ выдавал ее с головой. Майкен вовсе была не так спокойна, как хотела казаться, и меня охватило огромное желание обнять ее, утешить, защитить.
Но, как и во время нашей ночной прогулки по саду Моне, я побоялась поддаться импульсу и испортить момент.
Выставочный зал выглядел, как обычно выглядят залы в музеях и частных галереях: просторный, светлый, с паркетным полом, высоким потолком и белыми стенами, с одним только отличием — в нем искусственное освещение, симулирующее дневной свет, было включено круглые сутки. Майкен в основном занималась живописью, поэтому ее выставка состояла из картин — ярких, образных и фантазийных. Но в одном конце зала, залитого светом, стена была выкрашена в черный цвет. В стене был проем, завешенный черной тканью. Над проемом крупными буквами написано «Здесь».
Подходя ближе, мы услышали слабые голоса, доносящиеся из-за занавеса. Это было больше похоже на шепот, медитативный, успокаивающий, влекущий, я поддалась искушению, подошла к проему, отогнула ткань и заглянула внутрь, где меня встретила кромешная тьма. Тогда я вошла в проем и с минуту ждала, пока глаза привыкнут к темноте и начнут что-то различать. Наконец я разглядела слабый синий свет где-то вдалеке и осторожно пошла прямо на него. Подходя ближе, я поняла, что шепчутся два голоса, а может быть, даже три, — они словно шли со всех сторон, перебивали и заглушали друг друга, они были оживленными, но не агрессивными и не раздраженными. Невозможно было разобрать слова, но мне показалось, что они зовут меня — не лично меня, конечно, но меня вместе со всеми другими посетителями. Я шла и шла навстречу свету и голосам. Пол подо мной был мягким, словно покрытым паласом: я не слышала своих шагов. Я по-прежнему ничего не различала, кроме слабого света вдалеке: вокруг меня была сплошная темнота, и ощущение было такое, словно я — в туннеле. Вскоре мне показалась, что я там не одна: вокруг меня как будто были другие люди, я слышала их дыхание, чувствовала их тепло, но никого не видела.